Весть о том, что подругу Феокрита убили, разлетелась по городу быстро. Целый день приходили в домик под тростниковой крышей знакомые и незнакомые — соседи, гетеры, почитатели поэта, узнавшие о его горе. Эпистат прислал своего секретаря. Начальник гарнизона пришел сам. Пришел плачущий Херсий с венком из тисса, престарелый стоик Филоксен. Биограф Идоменеи поставил под траурное ложе лекиф — тонкогорлый кувшинчик с душистым маслом. Еще цвели в садах Лампсака поздние розы, и много их нанесли в комнату умершей.
Она лежала на низком ложе ногами к выходу. Умащенное благовониями тело было завернуто в белоснежное полотно и усыпано алыми розами из сада покойной. Кругом стояли прислоненные к ложу венки. Приносили все новые и новые. Приносили и лекифы — кувшинчики горя. Пока жила юная женщина, много было у нее завистниц, а не стало ее, и смягчились сердца. Самим когда-то придется умереть. Может быть, скоро... В комнате стоял запах вянущих цветов и мирры. Еще не примешивался к ним страшный запах смерти.
В домике никто не разговаривал. Плакали. Порой начинали горько причитать женщины-простолюдинки. Соседские дети пугливо жались к дверям.
Беседовали в саду. Заплаканной Эвное много раз пришлось рассказывать одно и то же. Она провожала госпожу из гостей. Недалеко совсем и не очень поздно. У калитки стоял какой-то мужчина в коротком хитоне — должно быть, раб. Пошел навстречу. Поравнявшись с Миртиллой, всадил ей в грудь нож и убежал.
Было ясно всем — кто-то его подослал. Мужчины спрашивали приметы убийцы. Эвноя ничего не запомнила — перепугалась. Начала кричать. Прибежали соседи, внесли раненую в дом. Вот и все... Кончив рассказ, Эвноя снова принималась рыдать: — И в гости почти никогда не ходила... А тут...— Не хотелось ей верить, что нет больше той, которая была и госпожой и подругой, какой ввек не найти. Рыдала и от горя и от страха. Ни в чем она не виновата — велели отнести письмо, она и отнесла. Но, наверное, в этом письме все дело. А как дознаются и начнут пытать...
Весь день Феокриту пришлось быть на людях, выслушивать слова сочувствия, жать руки, благодарить за то, что почтили умершую. Ночью он остался с ней наедине. Велел и Эвное до утра не входить в комнату. Из сада лился холодный воздух лунной ночи. Рядом с ложем горел одинокий светильник. Как всегда, чирикал за ларем сверчок, Феокрит сидел неподвижно и, не отрываясь, смотрел на лицо мертвой подруги.
Ушла... Ушло его счастье... последняя радость жизни... Родная, милая, маленькая... он вспомнил, как смеялась Миртилла, когда он так ее называл. Маленькая... А назавтра ее зароют... И опять нахлынула неудержимая волна слез. Феокрит зарыдал и, упав на колени, прижался лбом к полотну, под которым было холодное неподвижное тело.
Он провел в комнате покойной всю долгую осеннюю ночь. Несколько раз подливал масла в светильник, чтобы видеть ее лицо. Думал. Если бы знать, что, умерев, можно свидеться с Миртиллой, умер бы теперь же... Но не ведаем мы ничего о том, что ждет нас за гробом. Вернее всего, что ничего... И он решил жить. Допишет песню о любимой и, пока живет речь эллинов, будет жить и его Миртилла.
На рассвете Эвноя осторожно приотворила дверь. В кресле у ложа Миртиллы сидел старый человек и спал. У измученного поэта не хватило сил...
Когда поутру в домик снова качали собираться люди, пришедшие на экфору — вынос тела,— они увидели, что у Феокрита голова стала совсем седой.
Миртиллу похоронили за городом близ дороги из Лампсака в горы. Когда тело под звуки флейт и вопли плакальщиц проносили мимо дома башмачника Гедила, он вспомнил, как весной шли здесь рано утром Феокрит, его подруга и рабы. Теперь эти же рабы в черных одеждах несли убранные цветами носилки.
Могильный холмик насыпали под одиноким развесистым платаном. Вблизи от него протекает тихо журчащий ключ, и почти весь год зеленеет мягкая трава.
Поэт заказал искусному каменотесу мраморную доску с эпитафией, но поставят ее только весной, когда слежится и осядет земля.
Через несколько дней после похорон эпистат позвал Феокрита и спросил, кого же он подозревает в убийстве. Поэт не мог назвать ни одного имени. Про себя думал — не Гиперид ли, но доказательств не было никаких... Кроме Эвнои, никто ничего не знал, а она, оплакав покойницу, ушла в свою деревню. Синод актеров отправился в Милет.
Вскоре отплыл домой в Александрию и Феокрит. Надо было спешить, пока не началась осенняя непогода.
Утро выдалось ясное и на удивление теплое. Ветра не было. Нагие гребцы мерно налегли на тяжелые весла. Закутанная в плащ флейтистка, словно звонкий кузнечик, наигрывала свою бесконечную песенку. Пахло морем, людским потом и смолой. Вокруг корабля носились крикливые чайки.
Феокрит стоял на корме, опершись о дощатый борт. Прикрыл голову гиматием, чтобы соседи не видели, что у него текут слезы. Быть может, когда-нибудь, вспоминая погибшую подругу, поэт скажет вместе со своим пастухом Коридоном:
— Батт, приободрись, дружок!
Свои песни пока забылись. В них много радости, немало и горя, но нет сожаления о том, что живешь на свете... А покидая Лампсак, Феокрит об этом жалел. Видя, как за мыском навсегда скрывается город Миртиллы, он шептал стихи Софокла:
«Высший дар — нерожденным быть;
Если же свет ты увидел дня,—
О, обратной стезей скорей
В лоно вернись небытья родное...»
Внутренний двор, окруженный колоннами.