Миртилла молча взглянула на Феокрита. На глазах у неё выступили слезы. Поэт грустно кивнул головой. Он принимал жизнь такой, как она есть. Есть богатые и сильные, есть бедные и обиженные судьбой. Так было, так, видно, и будет... Но бедных он жалел жалостью доброго человека. Не мог равнодушно смотреть ни на усталого старика-рыболова, с трудом несущего тяжелые сети, ни на вечно клянущего свою долю землекопа, «чья рука загрубела от кирки тяжелой». Не раз поминал их в своих песнях. Этот старик, молотильщик, изнемогший от зноя, тоже не забудется...
Феокрит и Миртилла молча шагали по улицам Антандра. Грустно было обоим.
Вот и маленькая гавань маленького города. Здесь никто не знает загорелых путников, но гиматии у них из очень хорошей материи, да и мешков из мягкой дорогой кожи у бедных людей не бывает. Лодочники сразу обступили пришельцев. Наперебой расхваливали свои суденышки. Много плававший по морям Феокрит выбрал неказистую на вид, но надежную и, должно быть, ходкую лодку. Поэту понравился и канат, умело обвитый вокруг высокого резного носа. Опытного моряка можно узнать по мелочам.
Вдоль северного берега Адрамитского залива шли целый день. Ветер дул с юга — приходилось то лавировать, то браться за вёсла. Управлять сначала ему не разрешал лодочник. Боялся, как бы путешественник не опрокинул лодку. Потом, присмотревшись к его ловким, спорым движениям, понял, что широкоплечий человек с поседевшими висками в море не новичок. Стал уступать ему шкот, а сам только поглядывал, как бы не унесло лодку на берег.
Миртилла села в лодку со страхом. Думала, опять укачает и начнет тошнить, как во время переезда из Афин. Очень не хотела, чтобы увидел Феокрит. Оказалось, что корабль одно, лодка другое. Там при каждом крене судна тоскливо ныл живот, а лодка легко и быстро переваливалась через мелкие волны, и совсем это было не противно и не страшно. Вспомнились качели в Афинах. Миртилла успокоилась. Порой ее обдавал дождь брызг, блеск моря утомлял глаза, смола испачкала гиматий, но она была довольна. Оказывается, можно путешествовать и по морю... Дышать было легко и, несмотря на очень жаркий день, казалась, что опять наступил весенний месяц элафеболион, когда она впервые встретилась с Феокритом.
Заночевали на мысе Лент, где берег поворачивает на север. Утром попутный Нот быстро понес лодку вдоль берега Троады. В полдень уже прошли мимо Тенедоса. Поэт снова хотел сойти на берег в Ахейской гавани, которую не удалось осмотреть, когда плыл в Лампсак, и побродить по Троянской равнине, но вспомнил, что там много болот, порождающих лихорадку. Так и не пришлось Феокриту побывать на местах Троянской войны. Утешал себя тем, что от Илиона все равно ничего не осталось, да никто точно и не знает, где же стояла столица Приама.
Лодка вошла в Геллеспонт. У устья Родиуса сделали остановку. Рабы Феокрита были на месте и радостно встретили хозяина. Они послушно исполнили его приказания — пили в меру, ни с кем не подрались и целыми днями валялись голыми на песке. Загорели за шесть дней не хуже самого путешественника-поэта.
Попутный ветер догнал бы лодку до Лампсака еще засветло, но Феокриту хотелось вернуться незамеченным. Путники высадились за мыском, не доходя стадий двадцати до города, и только с наступлением темноты двинулись дальше по дороге вдоль берега. Всё же поэт на этот раз рассчитал неудачно. Когда вошли в город, его уже залило серебро рано взошедшей луны. Феокрит и Миртилла шли, закутавшись в гиматии, редкие прохожие не обращали на них внимания, но чудьбе было угодно, чтобы их обогнал тот самый башмачник Гедил, который подсмотрел самое начало путешествия. Неграмотный почитатель Феокрита возвращался из харчевни хромого Димода не совсем трезвый, но и не очень пьяный. При лунном свете опознал рабов, которых видел уже не раз. Понял сейчас же, кто такие мужчина и женщина, прикрывавшие лица.
Хотя было поздно, но сразу полетела по Лампсаку быстрокрылая весть — Феокрит верулся. Пришёл не с той стороны, откуда ушёл. Должно быть откуда-то приплыл.
Миртилла, распрощавшись с Феокритом в своём садике, долго целовала служанку. Заспанная Эвноя при тусклом свете масляной лампы как следует и не рассмотрела госпожу. Поутру даже заплакала — худая-прехудая, глаза ввалились, а ноги, а руки... точно поденщица, от зари до зари работавшая на полях. Что он с ней сделал, этот старик? Замучил да, наверное, и заколдовал. Ни с того, ни с сего разорвала надвое совсем новый шелковый диплодион, одну половину спрятала, а из другой наделала лент. Обвязала ими жертвенную масляничную ветвь. А вернулась из храма, еще больше начудила — велела развести в саду костер, да и бросила в огонь самый лучший свой пояс, шитый золотом. Не позволила даже выбрать из пепла блестящие нити. Веселая, поет... Не понять господ, ввек не понять.
Умей Эвноя читать, сообразила бы, в чем дело. На поясе по заказу Миртиллы был вышит в Афинах полюбившийся ей стих Асклепиада Самосского.
«... Люби меня вволю,
Но не тужи, если мной будет другой обладать.»
Дни становились все жарче и жарче. Жарко было и по ночам. Неофрон и Феокрит, как и почти все жители Лампсака, спали в саду.
При лунном свете люди думают иначе, чем днём. Днём всё ясно. Днём помещик Неофрон знает твёрдо, что рождённые быть рабами, рабами и останутся. И если провинится раб, то философия философией, а следует его высечь розгами или заковать в цепи, или прижечь ему бока раскалённым железом, или даже поднять на дыбу, если провинность тяжёлая. Иначе сладу не будет с «телами».