Дом Неофрона стоял над самым берегом. За купами цветущих яблонь блестел Геллеспонт. С Пропонтиды веял легкий ветер. Паруса рыбачьих лодок были надуты, и морская гладь, подернутая рябью мелких волн, походила на кованое персидское серебро. На фракийском берегу тянулись низкие холмы, поросшие лесом. Виднелись серые домишки городка Каллиполя. До него было не близко — больше тридцати стадий, но зоркие глаза Феокрита различали башни акрополя, темное пятно кипарисовой рощи и белую башню маяка на мысе у входа в Пропонтиду.
В саду Неофрона под яблонями бродила редкостная индийская птица — павлин. Нарядный пришелец с голубой грудью и коронкой на голове по временам останавливался, распускал веером пышный зелено-золотистый хвост с глазчатыми пятнами и хрипло кричал, точно приглашая на себя полюбоваться. Глядя на него, Феокрит грустно усмехнулся. Подумал о том, что вчера и он распустил хвост, как эта птица, а теперь не знает, куда его спрятать.
Задумался. Хорошо было бы в самом деле снова стать никому не известным, забраться куда-нибудь в деревню... Вспомнил одну из своих подруг тех времен — молодую рабыню из страны сарматов. Об этих людях рассказывали удивительные и странные вещи. Живут они на телегах и на конях где-то между Борисфеном и рекой Оар. Новорожденным девочкам сразу же прижигают раскаленной медью правую грудь. Когда они вырастают, наливается только левая грудь, а справа девушка выглядит, как мужчина. Им, одногрудым, удобнее рубить мечом и натягивать лук. Каждая, прежде чем выйти замуж, должна убить хотя бы одного врага — иначе ее обрекают на вечное девство. Сарматская девушка была рабыней приятеля. Феокрит не мог выговорить ее странного имени. За золотистые косы прозвал Хризис. Золотоволосая Хризис сначала очень его дичилась, но совсем не была похожа на дикарку. Большие серые глаза смотрели ласково. Румяным щекам с чуть заметными веснушками могли бы позавидовать многие эллинские девушки. Сильные красивые руки легко управлялись с лопатой и косой. Она была застенчива, любила цыплят и козлят. По утрам что-то бормотала про себя, воздев руки к небу,— молилась своим богам. Грудь у неё была, как и у всех, и никогда Хризис не бралась ни за лук, ни за копье. Феокрит однажды спросил ее о вечном девстве — правда ли? Сначала не поняла, потом расхохоталась.
— Ты же знаешь, что не был первым... А я никого не убила, клянусь тебе, что никого. Даже кур не люблю резать.
Она на самом деле была незлобива и нежна, золотоволосая соседка. Жаль, жаль, что нельзя снова стать молодым... Выкупил бы Хризис, женился на ней, уехал куда-нибудь подальше. Подальше от Птолемея и всех вообще благородных владык, охраняемым Зевсом.
Знал, что без покровителей ему не обойтись даже и теперь, да и свитки библиотеки нужны поэту, как трава козам. Иногда хотелось свободы. Писать только то, во что веришь. Почитать лишь достойных почитания. Жить по-своему...
Что-то пушистое коснулось его ноги. Проснувшаяся кошка, подняв хвост, ласкалась к человеку. Поэт погладил ее податливую спину и впервые за это утро вспомнил о Миртилле. «Люблю философов, не люблю философии...» Как она хороша, эта загорелая гетера. И почему так — ведь всякий вчерашний вздор перебирал в памяти; родинку девочки-акробатки, похожую на голову мышонка, лишай на щеке эфеба, соус не то с шафраном, не то еще с чем-то... Для всего нашлось место в голове, а Миртилла исчезла. Феокрит вспоминал — Миртилла и Херсий, посматривая друг на друга, уходят в темноту портика. Влюбленные полупьяные дети, которым хочется целоваться. Ну и пусть… Молодое тянется к молодому, а ему там делать нечего. Не старик еще, но для нее он стар.
«Что же делаешь ты? Долго ль еще будешь сходить с ума?
Ты не видишь ужель? — Белых волос много в висках твоих.
Да, пора поумнеть...»
Взглянул вчера на Миртиллу и Херсия и отвернулся. Продолжал беседовать с Неофроном. Когда ложились спать, последнее, что подумал,— как она хороша, Миртилла, но запретил себе думать о ней. Так и заснул.
В делах любви запреты не прочнее египетских стеклянных сосудов. Чуть ударит жизнь — и остаются одни черепки. Для того запрета, который наложил на себя Феокрит, не понадобилось и удара. Его хватило на ночь, а солнечного утра он не перенес.
Геллеспонт блестел. В саду Неофрона вокруг цветущих яблонь гудели пчелы. Нарядный павлин останавливался и распускал отливающий золотом хвост. Все оживляющее радостное солнце било в лицо. Виски перестали болеть. Феокрит с наслаждением вдыхал горячий воздух, нежно пахнувший миндалем. Взглянул на свое тело. Загорелая кожа упруго блестела. Морщин не было. Нет, он не старик еще... Хотелось жить и любить. Снова промелькнули в памяти Асклепиадовы стихи:
«Сердце ж молвило мне: «Кто возмечтал, будто бы так легко
Будет им побежден Эрос-хитрец, верно, мечтает тот,
Сколько звезд в небесах ночью прошло, счесть по девяткам вмиг.
Доброй волей или нет, шею согнув, иго влачить теперь,
Знаю, мне суждено…»
Да, ведь назавтра Миртилла пригласила и его и Херсия. Жаль, что обоих, но что же делать — поборемся, поборемся. Он славный, этот юноша-философ, но пусть-ка завоюет Миртиллу, а так просто он, Феокрит, ее не уступит. Глядя на сияющее море, он готов был поблагодарить небожителей за то, что они привели его на здешний берег, где живет загорелая Миртилла с золотой бабочкой в волосах.
Глаза поэта блестели. Сам того не замечая, он принялся насвистывать песню гоплитов, идущих в бой. Пальцы отбивали такт.
— Что я слышу?.. Песня воинов... Ты ли это, Феокрит? — Неофрон стоял перед ним вспотевший, в запыленном хитоне — видно, уже успел побывать на полях. Поэт рассмеялся.