Аппетит у поэта был отличный. Он с удовольствием ел и хвалил все — и рыбу, и баранью ногу, и улиток, поданных на шипящей сковородке, Когда пришло время вин, Эвноя убрала объедки, Феокрит с серьезным видом спросил хозяйку:
— Миртилла, кому из небожителей мы совершим возлияние?
— Афродите, Афродите!
— Хорошо, я так и думал, что ты назовешь ее.
Трое пирующих встали. Феокрит прочел две первых строфы песни к Афродите, когда-то написанной лесбосской песнопевицей Сапфо:
«Златотронная, Зевсова дочь, Афродита,
Я к тебе, чаровница, с мольбой припадаю:
Пусть меня, о владычица, больше не мучат
Скорбь и печали!
О явись предо мной! Ведь и в годы былые,
На призывы мои откликаясь послушно,
Не однажды чертоги отца золотые
Ты покидала.»
Кончив чтение, поэт медленно вылил на траву полный килик вина, сдобренного медом. Для Феокрита богиня любви, как и все небожители, давно уже была лишь мечтой, оживлявшей бездушно-холодный мир, но он чувствовал, что Миртилла верит в нее свято. Веру же простых людей он уважал. Думал, что обездоленным и неученым с ней легче жить, да и легче умирать.
Обязанности виночерпия принял на себя Херсий. Близостьзость душистой Миртиллы, предвечерняя тишина, низкий приятный голос Феокрита утихомирили его смятенные чувства. И ему было хорошо на этом пиру трех.
Выпив за здоровье гостей, Миртилла спросила:
— Скажи, Феокрит, ты свои стихи прочёл о богине? Правда, свои?
— Нет, милая, мне таких не написать.
— Ну что ты. Ты ещё лучше можешь.
Ошибаешься… И разве ты не чувствуешь, что этот гимн написала женщина?
— Твоя знакомая? — в голосе Миртиллы прозвучала тревога, обрадовавшая поэта. Хотелась рассмеяться, но он ответил серьезно:
— Нет, она давно умерла... очень давно. Лет так за двести до того, как родилась бабушка твоей прабабушки. Ты никогда не слышала о Сапфо?
— Что-то помню. Она от несчастной любви бросилась в море с какой-то скалы. Я бы не могла...
— И не надо, Миртилла, дорогая... Живи, радуй людей!.. Только о Сапфо ты вспомнила как раз то, чего не было. Она любила многих — и счастливо, и несчастно, но с Левкадской скалы не бросалась. Умерла, как и все.
— Молодой?
— Нет, кажется, старенькой... Во всяком случае не молодой. Вообще-то о ее жизни много рассказов, но что правда, что выдумка, теперь не разобраться. Да это и не важно... После поэта остаются его песни. В них он живет, а до настоящей его жизни кому какое дело?
— Нет, как же... Я бы, например, очень хотела знать о твоей, Феокрит. Когда-нибудь мне расскажешь? Ты так хорошо говоришь...
— Кое-что расскажу, если хочешь. Все не могу. Ведь вспоминать — значит снова переживать, а в жизни встречается немало такого, что хотелось бы навсегда забыть. Правда, Миртилла?
Она молча кивнула. Задумалась. Да, да, многое хочется забыть, даже в девятнадцать лет. Вспомнила, как, решив стать гетерой, впервые отдалась старому купцу, с которым ее свел афинский грамматик. Девушкой была. Когда-то мечтала, что, по обычаю, поблагодарит Артемиду, богиню-девственницу, за то, что защитила от соблазнов. Посвятит ей свои детские игрушки и принесет в жертву пару белых голубей. Потом мать невесты пойдет за колесницей новобрачных с зажженным факелом. Понесет огонь со своего очага в дом молодых, а гости будут петь свадебную песнь — гименей. И ничего этого не было... Был сопевший потный старик, боль, стыд... А незадолго перед отъездом из Афин таскал ее за волосы один негодяй. Прожил на дармовщину два месяца, избил, выгнал полуголой на улицу, точно простую порне. Да, да, не стоит вспоминать, а то… Губы Миртиллы задрожали.
Феокрит пожалел, что задал свой неосторожный вопрос. Взял её за руку, погладил:
— Не надо, не надо, славная моя. Прости. У каждого так… Думаешь, в самом деле в моей жизни не было такого, о чём не хочется вспоминать? Сколько ещё было. Я почти старик…
— Неправда, Феокрит...
— Какая там неправда. Не надо себя обманывать, Миртилла, еще пять-шесть лет — и кончено...
Поэт говорил искрение. Сразу нахлынула грусть. Готовая заплакать, Миртилла стала похожей на обиженную девочку, и Феокрит с тоской подумал о том, что у него идет к концу шестой десяток.
Слушая, что говорят Миртилла и Феокрит, Херсий опять почувствовал себя лишним. Молча сидел с видом гостя, обнесенного лакомым блюдом. К нему не обращались, о нем забыли. Подумал: а жаль, что эти пять-шесть лет еще не прошли.
Всё время думает человек, когда не спит. Каждый по-своему думает. Миртилла тоже подумала об этих пяти-шести годах. Провести бы их вместе с Феокритом... Мысли быстрее слов — много их пронеслось в трех головах, прежде чем умолкнувший на минуту Феокрит снова заговорил.
—...Жизнь, которую стоит жить, близится к концу, и хочешь не хочешь, а приходится подсчитать прибыли и убытки. Не знаем ведь, что с нами будет завтра. Я, друзья мои, прожил немало, много пережил, кое-что сделал, еще больше не сделал...
Херсий решил, что пора же и ему вставить слово. Не все быть только виночерпием.
— Ты украшение Эллады, Феокрит. Твои песни вечны.
— Не знаю, не знаю... Мои песни — мои дети... других у меня нет. Хотелось бы, чтобы прожили подольше, но кто может сказать... И не такие песни забывались. Сейчас я думаю не о них, а о самом себе. В Александрии мою жизнь некоторые считают спокойной, счастливой, достойной зависти...
Юноша опять вмешался.
— Славолюбивые, должно быть, завидуют твоей славе...
— Прибавь — больные желудком — моему аппетиту, лысые — тому, что я еще не оплешивел, мужья сварливых жён — тому, что я холост. У каждого свои причины для зависти. Я, друзья мои, люблю жизнь, люблю, может быть, больше многих других людей... Она ведь прекрасна во всем — и в радости и в горе. Без теней и свет наскучит... Только не думайте, что мне самому жизнь легко далась. Всего в ней бывало — и хорошего. и плохого, и стыдного, и страшного. Такое бывало, что пересказывать снова я никак не согласен. Словом, пусть наша хозяюшка на Феокрита нe обижается. Кое-что никому не расскажу — и ей тоже.